Земля - Михаил Елизаров
Шрифт:
Интервал:
С тихой гордостью мне думалось, что никогда ещё я не был так обжигающе умён. Поразительно, как легко находились нужные слова. Речь текла без зажимов и раздумий. И пускай во всём этом преобладал вольный копипаст из Алины, но ведь его тоже нужно было и вспомнить, и применить. Я и сам недоумевал. Ведь не коньяк же раскрепостил мой речевой аппарат? А может, сама кладбищенская ноосфера неслышно суфлировала мне.
– Всякий труп, как и ваш бобок, есть слово, утратившее значение, форма без содержания. Поэтому на кладбище не смерть, а сплошной формализм, созданный живыми вокруг непостижимого таинства. А смерть, как я уже говорил, снаружи всех измерений…
Тогда же я и обратил внимание, что творится нечто чрезвычайно странное. Точнее, это “нечто” явно подкрадывалось исподволь, а к определённому моменту просто окрепло и проявилось осязаемо.
Началось с довольно предсказуемой тоски, прихватившей за сердце невидимой пятернёй. Мне поневоле вспомнился вечер в гостях у отца, когда я впервые увидел Алину. Поболело и отпустило. Потом шум и рябь в голове, которые я списывал на выпитый натощак коньяк, вдруг пришли в движение. Обстановку за столом тряхнуло, она поползла, как если бы я сидел в неподвижном вагоне, а на соседних путях в разных направлениях тронулись поезда.
Ощущение вестибулярно-оптической неразберихи быстро пришло в статичную норму. Но зато проклюнулась вонь. На самом деле она присутствовала и раньше, ещё до того, как Денис Борисович спросил меня про рытьё могил. Такая едва уловимая, как выдох несвежего рта по соседству, вонь. А теперь я поймал носом устойчивый душок, словно от протухшего яйца.
– Но “Бобок”, разумеется, шире готической декадентской фантасмагории или же фельетоноподобного образчика социальной сатиры, – вдохновенно вещал Денис Борисович. – Говорящие мертвецы – отнюдь не пародия на современников. В рассказе мы наблюдаем полный расфокус христианской картины мира у героя, потерявшего связь с трансцендентным. Он больше не замечает приметы канонического бессмертия, потому что ему открылась бездна мёртвой телесности. Наступившая смерть заставила кладбищенских покойников осознать тело, но никак не душу. Точнее, душа и оказалась в итоге телом, которое ожидает осмысленное гниение и исчервление.
– По поводу говорящих мертвецов… – спеша и волнуясь, проговорил Глеб Вадимович. Вид у него был страдальческий и высокомерный, как у человека, вынужденно мечущего бисер, а сама фраза производила впечатление вызубренной. – Труп есть отсутствие речи, но присутствие языка. Эта семиотическая дихотомия превращает труп в новый концепт смерти, которая прежде не имела пространственного и временного означаемого, но теперь обрела в языке – безмолвный труп и говорящее о смерти тело. Молчание становится говорением, и мертвец, по сути, сам становится универсальным языком, а кладбище – полифоническим текстом!
– Кладбище мёртвых языков, хе-е!.. – на удивление уместно прокомментировал Гапон, пряча блокнот в карман пиджака, висящего на спинке стула.
Денис Борисович кивнул им обоим, Гапону и Глебу Вадимовичу:
– Но герой Достоевского, а точнее, герой парадигмы модерна – это человек, выражаясь словами Бердяева, раненный христианством. И в его пусть и расхристианизированной картине мира ещё присутствует тревожная нерешённость относительно трансцендентного. В нём уже нет веры, но ему доступны мистический опыт и религиозное переживание, которые в принципе возможны исключительно в реальности, покинутой Богом. Помните, в самом начале нашей дискуссии Аркадий Зиновьевич намекнул вам о Грузии и Джорджии?
– Да разве они кого-то слушают, кроме себя?! – хмыкнул польщённый Гапон. – Они ж уверены, что умнее всех!..
– Две Грузии, – нехотя промямлил в сторону Глеб Вадимович, – две мёртвых имманентности, к-хм…
Денис Борисович одарил его благосклонным взглядом и снова обратился ко мне:
– Вообразите, какой путь проделал танатологический дискурс от расхристианизированного “бобка” до десакрализованной мёртвой имманентности. Итак, человек больше не способен находить смыслы ни в распятом Логосе, ни в примордиальной гармонии, хотя по-прежнему находится в западне греческой онтологии…
– А почему именно греческой? – спросил я.
Я заодно не знал и что такое примордиальная гармония. Меня на самом деле всё больше раздражал крепнущий запашок. В какой-то момент почудилось, что источник его – отдушина в полу.
Помню ещё до призыва я приезжал погостить у матери и Тупицына, а двухгодовалый Прохор тайком вытащил из мусорного ведра свой обделанный подгузник и спрятал под моей кроватью, да так искусно, что я голову сломал, прежде чем понял, откуда тянет. Тупицын, приходивший обнюхивать комнату, даже высказал предположение, что в перекрытиях околела мышь.
Вот чем-то похожим и пахло возле нашего стола – выдохшимся дерьмецом.
– А почему именно греческой?
– А не, допустим, греко-христианской? – подхватил Денис Борисович. – М-м… – он на миг задумался, но явно больше для вида, чем по необходимости: – Что есть античная онтология – да в принципе это старая добрая сократовская работа с понятиями о реальности, но только вне категории Духа. То есть без привычной нам уютной метафи́зички, которую привнесла прогрессирующая рефлексия богооставленности. Собственно, античное мышление в чистом виде тоже функционировало как шок на внезапное трансцендентное сиротство…
– Тот неловкий момент, когда боженька ушёл, но стульчак после него ещё тёплый! Хе-хе!.. – чуть сконфуженно проскрипел Гапон. – Дико извиняюсь, Денис Борисович, что перебиваю, просто вношу посильные пятьдесят копеек в дискуссию…
И буквально в унисон с гапоновской ремаркой о стульчаке слабенькая памперсная вонь вдруг поменяла качество. Уверенно и недвусмысленно запахло шептуном жирного и несвежего мужика, нажравшегося капустной дряни.
Сперва мне показалось, что оконфузился Гапон, потом я подумал на преклонного Дениса Борисовича, а напоследок начал даже грешить на тихоню Глеба Вадимовича – уж слишком отсутствующе он поглядывал. Явно как человек, который хочет всеми силами показать, что ни при чём…
– Вся западная философия возникает и функционирует как рефлексия на тему христианского мифа, – продолжал между тем Денис Борисович. – Когда метафизика истощается, мы преодолеваем миф историческим или психологическим его изучением и снова возвращаемся к идеалистическому формату архаичного мышления, но уже с другого нигилистического боку. Нас окружает мир предельно обезбоженный. Отсюда, кстати, все рассуждения о мёртвом или сверхслабом Боге, который не формирует ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Да что там – он даже не способен хоть как-то проявить себя.
– Бог всеблаг, Бог сверхслаб, – сказал я, вспомнив пост в Алинином журнале.
– Именно! Трансцендентное заменяют управляемые глобальные сущности, типа науки или технологии. Они тоже боги, но только без метафизической маски…
– Техносфера Вернадского… – задумчиво пробормотал Глеб Вадимович, теребя кончик своего ясно-голубого галстука.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!